
№32. 11/20253+2 Блока
28.11.2025
Сотрудничество Сочинского института РУДН с образовательными учреждениями Китая приведет к прорывному формату подготовки специалистов
09.12.2025Комната пахнет табаком, старой бумагой и прохладой, что осталась после короткого дождя. За длинным столом, словно смещённые временем тени, сидят четверо, и каждый приносит с собой отдельную эпоху: Александр Блок в тёмном сюртуке и с глазами, где отражаются огни Петербурга; Райнер Мария Рильке с вытянутым, чуть усталым лицом и манерой говорить почти шёпотом; лорд Байрон с провокационной улыбкой и безупречной осанкой; Сэмюэл Тейлор Колридж задумчивый, иногда отмахивающийся от невидимых мыслей. Казалось бы, между ними — пропасть столетий. Но сейчас пропасть закрыта свечой и общим чувством меланхолии. Блок первым нарушает молчание. Его голос мягок, но в нём слышна внутренняя твердость. Та самая, что давала строчкам простую иронию и одновременно пророческую тревогу. Он вдыхает, и в выдохе слышится город: шаги, звон трамваев, мокрый камень мостовой.
«Ночь, улица, фонарь, аптека…» — он произносит строку как заклинание, и в комнате на миг становится холоднее. Свет свечи дрогнул. Пламя будто померкло под тяжестью слов. Кто-то неосознанно потянулся к окну, как будто хотел проверить, не превратился ли мир за стеклом в ту самую тусклую, бессмысленную улицу. Его голос не оставляет места для скорби и не провозглашает фатализма. Он просто фиксирует. Как врач, ставящий дату и подпись на карточке времени. От этих слов стол словно стал длиннее, и в его трещинах отразились шаги целых поколений. Рильке отвечает тихо. Его слова спадают, как тонкие лепестки, и в них тот же ледяной импульс, но другой — требовательный, внутренне жесткий.
«Ты должен изменить свою жизнь».
Это вырванное из глубины требование не рассеивается в объяснениях: оно прилегает к комнате, как тяжёлая ткань, и касается каждого плеча. Рильке смотрит на Блока так, как старые знакомые смотрят друг на друга после долгой дороги. Не по-дружески и не враждебно, а с тем особым взглядом, который заставляет вспомнить, где были сделаны ошибки. Его фраза бьёт по столу, и стол отвечает тихим дрожанием. Как когда смычок касается струны, и звук идёт не в пустоту, а прямо в сердце собравшихся. В этот момент в лицах вокруг проявляются микроскопические реакции: Байрон прищуривается, Колридж чуть наклоняет голову, как будто прислушиваясь к отголоскам собственных снов.
«Взгляд его от хода дня у прутьев так устал, что уже ничто его не держит».
Слова Рильке рисуют сцену. Образ уставшего, отчаянно привычного взгляда, который сползает по прутьям кровати, по перилам. За этой картиной скрывается слово «падение», но оно ещё не сказано вслух. Оно сказано иначе, в застывшей позе слушающих. Блок и Рильке говорят о пустоте. Это два человека, которые стоят на грани и одновременно протягивают руку друг другу. Рильке предлагает ответ не аналитически, а как действие. Не просто мыслью, а шагом, внутренним переступлением, которое можно увидеть по лёгкому наклону тела, по тому, как он выпрямляет плечи, как будто готовится пересесть из одного мира в другой. Байрон усмехается. Его смех слово вспышка света в полумраке, горячий и вызывающий. Он откидывается на спинку стула и, не дожидаясь паузы, словно для того, чтобы проверить прочность аргумента, произносит строку, которую мог бы произнести себе в ответ:
«Её краса подобна ночи. Ярка и ясна , как звезда.»
Для него мир — это сцена страсти, и он обводит глазами присутствующих, словно приглашая всех разделить игру. Его жесты: бросок руки, лёгкое прикосновение к шее, взгляд, который может одновременно и ранить, и обольстить. Он не объясняет, он делает. Эти слова становятся действием. Он поднимает бокал, и в комнате на миг появляется запах моря и табачной робкой грубости, присущий его эпохе. Колридж, напротив, кладёт ладонь на стол и тихо, почти доверительно, произносит:
«В стране Ксанад благословенной Дворец построил Кубла Хан».
Его голос отсылает к мирам видений и снов, где власть и фантазия пересекаются. После первых звуков у кого-то из присутствующих мерцают глаза. Перед ними разворачивается купол дворца, полевая трава, водная гладь. А затем, с лёгкой грустью:
«Воды кругом, воды кругом, / Да не глотнуть ни капли!».
Колридж не анализирует избыток образа, он показывает его. Словами, которые работают как прожектор. Вокруг них растут миражи, в углах комнаты проступают туманные силуэты: морская пена, паруса, странный свет, за которым не скрывается спасение. Он верит в силу воображения и одновременно показывает её предел. Океан, обманчиво полный, и губы, которые остаются сухими. В разговоре сцены сменяются как в повести. Блок и Рильке обсуждают тайну непостижимого; Байрон и Колридж спорят о морали и трагедии. Все вместе вспоминают города, моря, призраков. Реальных и воображаемых. Разговор течёт иногда спорадическими бликами: цитаты вылетают из глотки как искры, обрывки фраз ложатся на стол. Когда Рильке снова повторяет: «Если в стихе появляется промелькнувший Бог, это знак. Поэзия для меня, путь к тому, что нельзя назвать по-старому», он не предлагает теорию. Он показывает ритуал. Блок в ответ не подвергает сомнению, он ловит этот огонёк и видит в витрине отражение не только своей улицы, но и лиц, которые давно ушли. Он говорит: «У меня тот же путь, только иногда он идёт через отчаяние и через улицы; я вижу богов в витринах и в дрожащем фонаре». Блок не поясняет, а показывает. Глаза его становятся стеклянными, и в отражении витрины на столе появляются небольшие мозаики: лица, лампы, коробки, и вдруг кажется, что боги действительно прогуливаются по торговым рядам, прячутся в дымке ламп, которые горят с таким же упрямством, как человеческая надежда. Рильке кивает:
«Ты должен изменить свою жизнь». Приглашение, которое теперь уже не звучит как совет, а как действие, которое начинается прямо здесь. Рильке медленно сдвигается вперед, его рука касается края стола, и в этом прикосновении обещание движения. Байрон встрепенулся:
«Приходил рассвет — и уходил, но дня не приносил. Мне приснился сон, но не весь он был сном.» Он встряхивает слова, словно бы бросая перчатку в сторону ночи. Лорд не против мистики и символа, но не простит, чтобы страсть превращалась в абстрактный знак. Он хочет, чтобы вопль сердца был плотным, ощутимым, чтобы каждая страсть имела вес и форму. Его взгляд ищет подтверждения у остальных.Он хочет, чтобы с ним согласились. Рильке парирует:
«А как быть с телом? С плотью, которую нельзя превратить в символ, потому что она кричит и любит прямо?».
Вопрос звучит как выстрел, и в комнате на секунду слышно только тиканье часов. Колридж отвечает, улыбнувшись грустно:
«Тело — вечная тень конечной души, Самосимвол души, её образ. Оно — и есть, и не есть её.»
Его слова сплетают метафору и милосердие. Он не отрицает плоть, но помнит её двойственность. Меж тем из угла комнаты, где стоит старое зеркало, мерцает тень, и кажется, что в ней слышен голос Петербурга, голос Лондона, голос Венеции одновременно. Это голос эпохи, в котором они все одновременно дети и странники. В зеркале проступают на секунду улицы, мраморные лестницы, парусник, и каждый из собеседников видит там своё. Кто-то старое прощание, кто-то первый поцелуй, кто-то забытую трещину в храмовой мозаике. Тень улыбается или вздыхает. И никто не может сказать, кому именно она адресована.
Сирамарг Матинян ЧЖНбд 01-24




